Биография Светлана Александровна Алексиевич
Карьера: Писатель
Дата рождения: 31 мая 1948, знак зодиака близнецы
Место рождения: —
Только что вышел двухтомник Светланы Алексиевич. «У войны не женское лицо», «Последние свидетели», «Зачарованные смертью», «Чернобыльская молитва» — документальные свидетельства наших далеких и близких, но незабываемых бед. Читать их тяжело, но, как сказал в предисловии к двухтомнику Лев Аннинский, в ткани, в ауре, в самом факте появления повестей Алексиевич таится фермент надежды…
— Светлана Александровна, что вы, белорусская писательница, думаете о Лукашенко?
— На уровне личности нынче известия разговорчик неинтересно. Какой Ельцин, какой Чубайс, какой Лукашенко — все это сказано: диктатура, тоталитаризм, императорское президентство… Дело не в этом, а в явлении. И в том, что шанс демократии, тот, что был, мы потеряли. Сегодня население не хочет поджидать. Еще шесть-семь лет обратно ему разрешается было сказать: потерпите, шоковая терапия, мол, излечит. После выхода шахтеров на рельсы, марша ученых и подобных акций ясно, что дожидаться никто не может. Знаковыми фигурами становятся Лебедь и Лукашенко. Говорят, в текущий момент верх олигархов, капитала, но Россия держава иррациональная, так же, как и Белоруссия: капиталы, по большому счету, не вечно все решают. И в этой ситуации, я думаю, предстоит схватка между Лебедем и Лукашенко, потому как они стали олицетворением протеста.
— Извините, но шансы Лукашенко сделаться президентом России равны нулю.
— Это вам так кажется. Вы не знаете, не представляете, что происходит в регионах. Лукашенко нередко ездит туда и не скрывает своих претензий на президентство нового Советского Союза. И тысячи людей идут на встречи с ним и готовы его прийти на помощь. Есть таковый феномен массового сознания. Нам кажется, что происходящее в Москве или Минске происходит в глубинке. Это совершенно не так. Что касается Лукашенко, то это фигура, законсервировавшая прогрессивные изменения в Белоруссии, отбросившая ее на полно лет вспять. Опять людьми завладел ужас, а нам-то казалось, что он ушел насовсем. Но, оказалось, память о страхе включена в подсознание людей. Дипломатический конфликт — отбытие многих западных посольств из Минска — Лукашенко, я уверена, использует для раздувания антизападной истерии, возобновляемой у нас вечно. Нас с Быковым обвиняют в том, что мы зачастую бываем в Германском посольстве, вот-вот скажут, что мы агенты ЦРУ. И только только вследствие того что, что мы — члены ПЕН-клуба. ПЕН-клуб в их представлении — какая-то сионистская организация. Что происходит в голове среднего человека, тот, что в текущий момент в нищете и полном дискомфорте — тяжело себе представить…
— Вам не кажется, что народу и нужен Лукашенко, а интеллектуалы, тянущие упирающийся народонаселение к счастью, ему чужды?
— Тогда к чему мы? Зачем все эти великие идеи, начиная с религиозных? Зачем искусство? Тогда и научных открытий не нужно — разрешено остаться на уровне сохи. В одной из книг я задаю вопрос: сколь человека в человеке? В нем и бездна, и небеса. Как не дать в обиду человеческое в человеке? От биологии, от звериного подсознания… Тонкий слой культуры тает молниеносно, но если б его не было, было бы ещё страшнее. Все это вопросы, на которые нет ответа, в особенности в эти смутные времена. Все перепуталось: добро, зло, стадионы заняли экстрасенсы, эстрадники, политики — все, кто угодно, но только не писатели. Интеллектуалов как бы и нет. Назовите мне фигуру, которая влияет на умы. Солженицын? Дмитрий Лихачев? Они остаются фигурами для интеллектуальной элиты. На образ мышления масс людей никто в эти дни не влияет. Дети существуют в двух мирах, то есть люди прежние учат их чему-то новому, а это новое существует в форме каких-то заклинаний, какого-то шаманства. С иной стороны, потеряна связь с давним прошлым — эта лава крови отхватила его от нас. А идеализируется Россия, которая была в 1917 году. Просто разгул мифологии. Такое чувство, что истина никому не нужна.
— Вы считаете своим учителем Алеся Адамовича. На вас оказала воздействие «Блокадная книга» Гранина и Адамовича?
— На меня весьма повлияла первая книжка Адамовича, написанная сообща с двумя белорусскими писателями — Брылем и Колесником — «Я из огненной деревни». Я была ещё студенткой, когда прочла ее, и она произвела на меня весьма сильное ощущение. Я как бы немедленно поняла: да, я так же слышу мир — так устроено мое ухо, так же его вижу — так устроен мой око. Окончив факультет журналистики, я продолжительно искала себя, пробовала: писала о художниках, о науке, занималась чистой журналистикой. И все у меня получалось, более того учительство, потому как я потомственный педагог. Но когда я прочла ту книгу, я поняла: все, что есть во мне, нужно для этого жанра: в нем нужно быть чуток священником, маленько психиатром, социологом, писателем, если хотите — и актером, и, конечно, журналистом.
— Мне кажется, вы очень изменились как автор со времени своей первой книги.
— Конечно, любой из нас представляет собой человека пути — так скажем. И двадцать лет вспять я была окончательно другим человеком. От книги к книге я менялась вкупе со временем. «У войны не женское лицо» написано человеком, ещё не утратившим ощущение гармонии, веру в человеческую природу, вовсе слабое, робкое подозрение к ненадежности этой природы, потому что не было знания. Мир войны мне представлялся больше понятным. А книгу «Цинковые маль-чики» написал уже нимало прочий джентльмен, понявший, что битва в Афганистане — идеально другая, и растолковать ее понятиями Отечественной войны нереально. Это показал и два года продолжавшийся в Минске суд над моей книгой, на котором меня обвинили в клевете на тех мальчиков, якобы продолжавших геройский поступок отцов. После Чечни и Афганистана битва — уже что-то другое, там силен биологический джентльмен, которого мы не знали. Прятали в себе, от себя. Одна из медсестер рассказала мне то, что раненые, крича от боли, могли поведать только ей: приканчивать нравится, это здоровенный азарт… Потом они влюбляются, женятся, у них появляются дети, но переступить те ощущения они не в силах. Это окончательно другое знание, отличное от почерпнутого из прекрасной литературы об Отечественной войне.
И тогда я в первый раз сформулировала для себя, что искусство о многом в человеке не догадывается. Искусство питается искусством и нечасто пробивается к идеально новым текстам. А тот самый жанр тем и хорош, что ты находишь свои тексты, и тут нужно только ухо настроить. А «Чернобыльская книга» — безупречно другая, автор проделал тракт от социального понимания к экзистенциальному. Система наших ценностей сориентирована на страна, на идеи и тому подобное. Приходится перескакивать к абсолютно прочий системе, когда вопросительный мотив стоит, соответственно формулировке Юрия Карякина, о активный и неживой жизни.
— Какая книжка далась вам тяжелее всего?
— Чернобыльская. Потому что, создавая книги о той войне, я существовала в традиции. Мы люди войны, культуры войны, культуры баррикадной борьбы, да? Это огромнейший навык, сложившаяся организация ценностей, идеалов. А в этом месте — все другое. Я собиралась накарябать книгу о Чернобыле тотчас следом катастрофы и отказалась. Я поняла, что у меня нет инструмента, подхода к этой теме. То есть я могу намарать книгу, как написаны сотни книг и поставлены десятки фильмов на эту тему. Но в моем мировоззрении, в моей культуре чего-то не хватало, чтобы осознать, что происходит. Я видела, что физик-ядерщик, деревенская старушка, солдат-мальчишка — все в равной мере бессильны. И обрисовать это в старых понятиях, в старой системе координат — нереально. Какая махаловка? Мы сидели в Минске и миролюбиво попивали кофе, а Третья мировая битва, Чернобыльская, уже началась. Радиация витала над нами, убивала нас всех, а мы этого не видели и не слышали. И я помню, как происходила эвакуация населения. Я видела старух с иконами, стоящих на коленях, просящих их не увозить. Солнце светит, сады цветут, никаких бомб нет — отчего они должны отправляться? И тогда я поняла, что задача за пределами культуры, что ответа нет. И мне понадобилось пять лет, чтобы осмыслить, о чем книга: о новом знании. Один из героев моей книги говорит: «Мы, белорусы — черные ящики, которые записывают информацию для всех». В книге, если вы помните, рефреном звучит: я нигде об этом не читал, никто мне этого не рассказывал. То есть люди были единственный на единственный с этим. И самое сложное было разыскать точки, на которых разрешается было выстроить эту чернобыльскую книгу.
— Борис Чичибабин один раз, говоря о художнике Филонове, тяжко сформулировал: «Жизнь человечья и воистину пустячок…» Вот это отношение: нас — к своей жизни, государства — к нашей не делает ли нас несчастными в том смысле, что мы не умеем постичь, что бытие — дар, ни чуточки не напрасный и не случайный?
— Раньше во всем винили Сталина, политическая элита. Потом оказалось, что мы сами так относимся к своей жизни. Тех же солдат-мальчишек посылали в Чернобыль, и только литовский полк взбунтовался: не поедем! Их тут же отправили назад. Пренебрежение жизнью — весьма русское понятие. Когда книжка о Чернобыле вышла в Германии, они, по их словам, что-то поняли в «загадочной русской душе». У меня есть там расклад о женщине рядом со своим облученным мужем. Ей говорят: «Забудь, что это супруг, это радиоактивный предмет, подлежащий дезактивации. Целовать запрещено, гладить, более того близиться нельзя». А она сидит с ним, подкупает нянечек, врёт врачей и рождает мертвого ребенка. И сама в текущий момент инвалид. И ещё единственный расклад. Посылают ребят на крышу, на две-три минуты, тут же нужно отправляться. У одного парня что-то изготовить не получилось, ему кричат: «Немедленно уходи!» А он что-то додалбливает ломом, затем уходит. Ясно, что это — смертельно опасный вердикт себе. Как это растолковать? То, что мы не ценим нашу бытие — не героизм, это варварство. У нашего человека как бы и нет своей жизни, мы все время не в себе. Приходишь к человеку, спрашиваешь о нем. А он говорит: «Да, вот мы построили, победили», и так дальше. Приходите к западному человеку, он говорит о своей жизни, а не о жизни коллектива. И оттого и к страданию у меня раньше, во время написания книги «У войны не женское лицо», было одно касательство, сегодня — другое. Страдание становится оправданием, чтобы не спасать себя, свою семью. Защититься от этого культа страдания разрешено только культурой, культурой отношения к своей жизни. Мне все меньше хочется преклоняться перед страданием. Страдание рождает мучение — это какой-то замкнутый круг. И вследствие этого я считаю, что ничего выше самой жизни нет.
— Как происходит служба над книгой, Светлана Александровна? Сколько материала из собранного входит в книгу?
— Пo-разному. Например, «У воины не женское лицо» содержит двести с чем-то рассказов. А опросила я больше пятисот мужчина. А в «Последнем свидетеле» оставлено только сто историй. Книга о Чернобыле — какая-то удивительная. Я пыталась что-то в нее прибавить, ибо многие приносят материалы. Но прибавить ничего запрещено! И я понимаю почему: я исчерпана, мой точка зрения исчерпан.
— Вы в текущее время пишете книгу о любви. Простите за нескромный вопрос: вы счастливы в личной жизни?
— Как все, то есть не получается быть счастливой. Все время хандра, ожидание чего-то. Человеку кажется, что он что-то упустил в своей жизни, суть человеческая его ждет. И я зачастую слышу, как многие признаются, что прожили не свою бытие, не ту ворота открыли… В глубине всякий держит какую-то тайну, может быть потому, что помирать не хочется? Наверное, от этого. А у меня со счастьем, повторяю, как у всех.
— У вас есть враги, завистники?
— Не думаю об этом. Я счастливо устроена: мне это неинтересно, хотя в жизни какие-то катаклизмы завсегда мне сопутствовали: комплект первой книги рассыпали, вторую, «У войны не женское лицо», два года не печатали, в то время как Горбачев не пришел к власти. За «Цинковых мальчиков» меня судили, «Чернобыльская молитва» в Белоруссии не была напечатана и не печатается, хотя получила три больших премии и тут, и на Западе. Но для меня главное происходит внутри меня, и дай Бог сберечь это равновесие и дружелюбие к миру.
— Вас не печатают в Минске, судят. Не было ли желания эмигрировать, в ту же Москву?
— Нет. Писатель шибко привязан к своему дому, как говорят, к своей географии. Я бы уехала только в случае, когда бы силой посадили на судно или на авиалайнер. Почему Солженицын вернулся, Войнович, Ростропович? Тот мир — иной, хотя он устроен, благоустроен и так дальше. Но он иной. Если мы с вами о чем-то говорим, мы понимаем товарищ друга на каком-то знаковом уровне. Есть какая-то колбасная эмиграция, компьютерная, а я джентльмен словесной культуры. Что мне там совершать? И так хочется существовать у себя дома, доверять, что в этом месте также получится Жизнь.
— И концевой вопросительный мотив, сызнова о политике: возможен ли, на ваш воззрение, союз Белоруссии с Россией?
— В философском плане — да! Славянские народы должны быть, по Солженицыну, совместно. Но ныне — нет… Близки обиды… И нам мешает культура борьбы. Память борьбы. Навыки борьбы. Это — главное препятствие. Научиться бы дорожить маленькую человеческую бытие!..